«Бостонское
|
| |||
Предыдущая Следующая
Если исторически в трагедии Гамлета роковое «Быть или не быть...» было фиксированным, отрезающим бесконечную детерминацию началом жизненного, биографического «тире», то в трагедии современного индивида это начало ничего не начинает, оно замкнуто на самого себя. Современный индивид всегда — ив жизни и в сознании — вынужден балансировать в воронке абсолютного начала, — одновременно вне и внутри «своего мира», в постоянном кануне своего бытия — своего небытия. Его бытие всегда только возможно. И только в этой неопределенности возможности — постоянно. И то и другое определение жизни современного индивида — и артистизм, игра в «промежуток», и абсолютная самобытийность — неотвратимы и дополнительны (в смысле Н. Бора), они образуют исходную нравственную перипетию, изредка, на пределе, в горизонте личности разрешаемую свободным нравственным поступком, — свободным даже (и только) в напряжениях и неотвратимостях XX века.
XX век — эпоха мировых войн, мировых революций, мировых контрреволюций, мировых тотальных диктатур, мировых концлагерей. Все эти мировые потрясения изменяют судьбы
миллионов людей, но каждого из них выбивают из готовых бытовых социальных матриц, оставляют наедине с самим собой. И, может быть, основное: это эпоха назревающей автоматизации производства. В таком процессе машины слипаются в один легко трансформируемый «организм», а работник выталкивается вовне производства, в свободное пространство, рядом с заводом или фабрикой. В этом разомкнутом пространстве работник отщепляется от «полу-фабрикатной» связи с другими работниками, вступает в свободное общение динамичных малых групп. Работник оказывается значим — даже для производства — в своем свободном времени, в своем одиноком бытии и в своем свободном (насущном) общении. Конечно, это лишь тенденция, иногда слабо различимая потенция, но на сознание индивида именно такое «слабое взаимодействие» — в области желаний и угадок значимое — действует особенно сильно и интимно.
В котле этих социальных потрясений красивая версия А. Блока — артистизм, дополнительный к индивидуализму, — претерпевает решительный сдвиг. В отчаянном пароксизме социальных превращений роли сливаются и возникают странные, многоголовые кентавры. И одновременно предельно гиперболизируется очень одинокая индивидуальность.
В назревающей нравственной перипетии (в ее новой, судорожной и — вновь — предварительной редакции) с особой силой стягиваются в тождество и отталкиваются друг от друга: почти восточный коллективизм, слипание индивидов в анонимный всеобщий социум («я счастлив, что я этой силы частица, что общие даже слезы из глаз. Сильнее и чище нельзя причаститься великому чувству по имени — класс») и почти ницшеанский, гиперболический, всех и вся поглощающий индивидуализм. Но нравственный выбор в этой ситуации всегда есть выбор... невозможного третьего — действительно нравственного катарсиса. Чтобы объяснить только что сказанное, переключу тончайшее блоковское предощущение этой перипетии в редакцию Маяковского — откровенно резкую, плакатную, вообще не могущую разрешиться новым катарсисом, мучительно заторможенную на исходной безвыходности. В редакции Маяковского не может возникнуть та поэтика «тайной свободы», что рождалась в поэтике Бориса Пастернака, или Марины Цветаевой, или — с особой пластичностью и освобожденностью — в поэзии Осипа Мандельштама. Но именно поэтому поэтика Маяковского экспериментально значима в моих размышлениях.
На вопрос одного из собеседников, почему и чем ценен пафос поэзии Вл. Маяковского для А. Блока, тот лаконично и загадочно ответил: «Демократизмом!» (напомню, что речь шла о ранних стихах и поэмах Маяковского, об «Облаке в штанах» или «Флейте-позвоночнике», обычно обвиняемых в скрытом ницшеанстве). Вот как я понимаю этот ответ Блока.
Ранний Маяковский гиперболично, причем — поэтически — демократичен (это новая форма поэтики демократизма, отличная от демократичности Н. А. Некрасова, не говоря уже о разных вариантах Демьяна Бедного). Я вбираю в себя, воплощаю собой все боли и все страсти и все отчаянья всех — обязательно всех! — людей улицы, площади, — бездомных, бессловесных, безъязыких, не могущих — сами! — «кричать и разговаривать». Мое слово — по определению изначально. Это слово, рождающееся из мычания, из нечленораздельности, из междометий, из площадных фразеологизмов. Помните?
Предыдущая Следующая
[ГЛАВНАЯ] [НОВОСТИ] [ЧТО ЭТО? ГДЕ Я?] [МУЗЫКАНТЫ] [ТЕКСТЫ] [ПОСЛУШАТЬ!] [КУХНЯ] [БИБЛИОТЕКА]